Уже и изучение фольклора позволяет думать, что способности человека обнаруживаются не в пассивном запоминании, а в творческом воспроизведении. Как бы много ни мог запомнить человек, творческий характер его памяти препятствует пассивному запоминанию обширных письменных текстов: левое (речевое) полушарие не столько запоминает тексты, сколько создает их заново.
С. В. Шерешевский мог запоминать длинные списки из тысячи слов, в том числе бессмысленных, и воспроизводить их через большие промежутки времени. Не зная итальянского языка, он запомнил со слуха первую строфу «Божественной комедии» и воспроизвел ее по памяти без ошибок 15 лет спустя. Его память была связана с правым полушарием. Воспоминание он описывал как «легкое щекотание в левой руке». Но ему трудно было запоминать длинный связный текст на родном языке. Как он сам объяснял, «каждое слово вызывает образы, и они находят друг на друга, и получается хаос». Именно потому, что память речевого (левого) полушария— творческая и образная, запоминать можно только добавляя от себя, как это и делают сказители. Запоминать полностью длинные письменные тексты люди (особенно люди творческие) не умеют. Достаточно напомнить о предельном проявлении этого: Достоевский начисто забывал собственные романы. Когда он дописывал «Преступление и наказание», ему пришлось заново его перечитать, потому что за время сочинения романа он запамятовал его начальные главы. Напротив, удивительные примеры запоминания больших музыкальных произведений представляет память таких композиторов, как Шостакович (видимо, речь идет о способностях правого полушария).
При колоссальном запасе творческого потенциала человека его возможности пассивного запоминания словесных текстов несопоставимо малы, в особенности у взрослого. Запоминать целые тексты на естественном языке легче всего в раннем возрасте (т. е. до того времени, когда завершилось разделение функций обоих полушарий). Опыт обучения подтверждает, что когда человек действительно усваивает опыт предшествующих поколений, он делает это, сам решая задачи, а не зазубривая наизусть тексты. Культуры, ставящие своей целью усвоение на память обширных текстов, превращают почти целую человеческую жизнь в подготовительный период учения, как в старом Китае, где нередко подготовку к экзаменам длилась до старости (хотя иероглифический характер письма и должен был облегчать запоминание для правого полушария; в этом смысле частично оправдана идея соотнесения восточной культурной традиции с правым полушарием у Орнстейна).
Характерно, что даже предельная величина (109 бит), полученная в экспериментальной психологии для объема долговременной памяти человека, на несколько порядков меньше предполагаемой информационной способности мозга в целом. Уже это делает необходимым существование при мозге и внешней пассивной памяти. Первые попытки создания такой памяти вовне начались с самого раннего периода истории Homo sapiens — такова была уже в верхнем палеолите функция рисунков и других знаков (в том числе счетных), зарубок и т. п. (ориентированных, как позднее письменность, на зрительно-пространственные способности правого полушария).
Появление письменности, и в особенности книгопечатания, означало создание такой долговременной памяти, которая в принципе ничем не ограничена. Вместе с тем книги являются социализированной памятью всего коллектива. Поэтому, например, сообщество ученых, пользующихся единой библиотекой, с кибернетической точки зрения можно сравнить с такой вычислительной системой, внутри которой разные вычислительные машины, разобщенные пространственно, связаны с единым долговременным запоминающим устройством.
Исследователь, работающий в области таких гуманитарных наук, которые, как лингвистика, предполагают обращение к многочисленным изданиям древних текстов, словарям и справочникам, практически неотделим от своей подсобной библиотеки (и связанных с ней картотек и систематизированных выписок). Хорошую кибернетическую аналогию системе, образуемой исследователем и его библиотекой, представляют современные машины с оперативными запоминающими устройствами порядка 106 бит при внешних запоминающих устройствах со свободным доступом общей емкостью 108—109 бит.
Уже вскоре после изобретения книгопечатания в XVI в. Сервантес в «Дон-Кихоте» описывает своего героя, чья библиотека в 100 томов (общий объем информации порядка 108 бит), по мнению окрестных жителей, составляла единое целое с Дон-Кихотом; поэтому, желая избавить его от предполагаемой психической болезни, священник и цирюльник сжигают книги и замуровывают самое помещение библиотеки.
Современный интеллигентный человек немыслим вне того продолжения его памяти, которое представляют собой книги (с той существенной оговоркой, что число их должно быть разумно ограничено теми, в которых содержится реальная информация; здесь кое в чем можно согласиться и с цирюльником из романа Сервантеса). По-видимому, в самом близком будущем едва ли не еще более важное подспорье для памяти при поиске нужной научной и технической информации могут представить и вычислительные машины, особенно информационно-логические. Они могут в гораздо большей степени, чем каталоги книгохранилищ и библиографические реферативные журналы, облегчить трудоемкий процесс управления памятью.
Отличие машин от книг может состоять, в частности, в безличном характере содержащихся в них сведений. По контрасту с безличным (надличным) характером научной информации, содержащейся в машинах, книги могут приобрести подчеркнуто субъективный характер. Это можно сравнить с ролью фотографии для развития нефигуративной живописи.
Увеличение возможностей памяти всего коллектива (в том числе и с помощью вычислительных машин) может иметь существенное значение для высвобождения творческих возможностей мозга. Показательно, что приведенные выше предельные числа, характеризующие связные тексты, запоминаемые сказителем, существенно меньше и возможностей человеческого мозга в целом, и информационных параметров культуры. Поэтому увеличение внешней пассивной памяти отдельных лиц и целых коллективов при возможности управлять памятью может привести к реализации тех творческих способностей мозга, которые недостаточно использовались в дописьменных и домашинных культурах. Сопоставление современной культуры с дописьменной фольклорной традицией позволяет лучше выявить их различия.
Для сказителя произносимый им текст в очень большой степени существует заранее, хотя в его памяти чаще всего хранятся не весь текст, а основные формулы (штампы), из которых он монтируется, и общая его схема. Но монтирование текста по этой схеме осуществляется со скоростью, превосходящей скорость обычного говорения. Можно думать, что речь идет об автоматизированном процессе. Этот термин следует понимать буквально: скорость, с которой сказочники или сказители воспроизводят текст (совершенно при этом не уставая несмотря на возраст, часто преклонный), находит аналогию в вывода текста из вычислительной машины. Процесс сказительства прерывается с гораздо большим трудом, чем обычное говорение. Автору вспоминается, как во время экспедиции на Енисей ему и его изнемогавшим от усталости товарищам по экспедиции пришлось посменно записывать тексты, без устали произносившиеся пожилой сказочницей-кеткой, которая никак не хотела прервать свои многочасовые рассказы.
В фольклоре задана и тема, и способы ее воплощения. Поэтому можно согласиться с тем определением, которое (на основании фольклора) дают литературе американские лингвисты Джуз и Хоккет: «В каждом обществе, известном истории и антропологии, с одним незначительным исключением, имеются некоторые речевые произведения, короткие или длинные, которые все члены общества согласно оценивают положительно и которые, по их желанию, должны повторяться время от времени, преимущественно в неизменном виде». Такое же отношение к устной литературе есть и у детей, которые требуют, чтобы им повторяли один и тот же рассказ без изменений.
«Незначительное исключение», о котором говорят Хоккет и Джуз, — это европейская и американская литературы нового времени. Но и в них классические произведения, положительно оцениваемые всеми читающими членами общества, находятся в распоряжении каждого, который их может повторить для себя — перечитать. Разница состоит, однако, в стремлении к появлению таких новых произведений, которые несут наибольшую информацию в точном смысле слова, т. е. не похожие ни на одно из ранее существовавших (Лев Толстой в этом видел характерную черту всех лучших произведений русских писателей XIX века — от «Мертвых душ» Гоголя до «Записок из мертвого дома» Достоевского).
Однако парадоксальным образом авторы наиболее оригинальных из таких сочинений нисколько не настаивают на сугубо личном характере своего авторства. Достаточно привести только одно свидетельство — надпись Пастернака Асееву на книге стихов «Сестра моя жизнь», которую Пастернак посвятил Лермонтову: «Передаю я тебе эту сестру твою, твою столько же, сколько и мою. Это не «третья моя» книга: она посвящена тени, духу, покойнику, несуществующему; я одно время серьезно думал ее выпустить анонимно; она лучше и выше меня». Автор, осознающий значимость своего произведения и себя самого через него оценивающий (как Блок, кончивший «Двенадцать» и сделавший в записной книжке 29 января 1918 г. запись Сегодня я — гений), вместе с тем может ощущать дистанцию между произведением и собой как его автором («Сегодня, когда я пишу, — я гений») и самим собой вне этого произведения («Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон»). Характерен псевдоним, под которым Иннокентий Анненский при жизни печатал свои стихи: Ник. Т-о (= никто).
Когда Пушкин обращался на ты к своему «новорожденному творенью», в этом было осознание его значимости — оно начинало жить своей жизнью, отдельной от жизни автора.
Такая литературная традиция уходит своими корнями в самый начальный период существования письменной литературы. Еще на Древнем Востоке, в Вавилоне и прилегающих странах, существовали письма к богам — молитвы, которые считались письменными посланиями от человека (например, царя) к богу. Посылая такое письмо, человек наставлял свое сочинение как настоящего посланца: «Пойди и скажи вот что моему божеству…» Среди таких древних текстов обнаруживаются и литературные сочинения высокого художественного и философского достоинства. Пока произведение недостаточно значительно, повторяется схема фольклорного воспроизведения штампа, как в стихах Мандельштама:
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою се произнесет.
Когда же произведение оказывается значительнее окружающей его литературы (и литературы предшествующей), оно внушает и своему автору чувства, заставляющие его относиться к нему как к особому самостоятельному явлению. В первом случае авторство сомнительно из-за того, что произведение во многом следует сложившейся традиции, во втором случае автор сам сомневается в том, вправе ли он считаться автором.