Многозначимость мышления свойственна, однако, отнюдь не только высокотворческим личностям — в той или иной степени такую способность обнаруживают все в процессе восприятия произведений большого искусства.
В том же кинематографе мы постоянно сталкиваемся с явлением, прямо противоположным “эффекту Кулешова”, когда, казалось бы, вполне определенные образы монтируются и взаимодействуют так, что создаются почти невыразимые, но вместе с тем очень сильные впечатления. Ту же функцию выполняют в поэзии метафоры и художественные сравнения. Между двумя сопоставляемыми образами бессознательно для читателя устанавливается множество связей, обогащая каждый образ и выводя его за пределы привычного представления. Благодаря этому образы приобретают свойство многозначности.
Сказанное в полной мере относится к живописи. Сказать, что на картине Рембрандта “Ассур, Аман и Эсфирь” изображено разоблачение в присутствии царя коварных замыслов министра, значит не только ничего не сказать о картине, но даже сказать неправду. Впечатление, производимое картиной, связано с улавливанием тонких и сложных отношений между всеми героями.
Достаточно сказать, что разоблачение дается Эсфири совсем не легко — это не ее роль, и она вынуждена переступить через всю свою естественную женственность и тем самым удивить и, может быть, даже насторожить царя, которого любит. Это далеко не простая победа и для самой Эсфири, может быть, даже не совсем победа, как и любая победа над собой. Нежная красота, без которой был бы невозможен успех, находится в неразрешимом противоречии с самой необходимостью разоблачения.
А разве не так обстоит дело с образами великой литературы? На альтернативный вопрос Гамлета “Быть или не быть?” нет однозначного ответа — недаром до сих пор не исчерпаны самые противоречивые трактовки этого образа.
Вот почему для восприятия произведений искусства характерна диссоциация между очень сильным и сложным впечатлением, с одной стороны, и невозможностью целиком выразить это впечатление в словах — с другой.
Может возникнуть вопрос: не являются ли основной причиной такой диссоциации просто ограниченные возможности нашей речи? Раз мы знаем, что наши впечатления богаче того, что мы высказали, правомочно ли говорить о недостаточном осознании впечатления, произведенного сновидением, картиной?
Может быть, следует говорить всего лишь о неумении, неспособности выразить вполне осознанное впечатление? Опыт искусствоведения показывает, что это не так. Когда мы знакомимся с выдающимися работами искусствоведов и литературоведов, посвященными крупным художественным произведениям, мы испытываем острое наслаждение неожиданного, удивленного узнавания. В хорошо, казалось бы, известном нам произведении мы с удивлением обнаруживаем новые грани и качества. Оно поворачивается к нам неожиданной стороной. Это новое в хорошо известном должно было бы вызывать сомнение, настороженность и сопротивление. И если анализ вопреки своей новизне и неожиданности оказывается для нас убедительным, то это значит, что мы уже были готовы его принять, что подспудно в нас жило это знание, хотя мы и не осознавали его. Убедительность новых научных теорий отчасти обусловлена, вероятно, теми же самыми закономерностями.
Думаю, именно это чувство имеют в виду представители точных наук, когда говорят о красоте новой идеи. Ее восприятие как гармоничное тесно связано с чувством изумленного узнавания — именно гармония и узнается.
Никакая самая искусная имитация творчества ни в науке, ни в искусстве это чувство не вызовет — будет впечатление нового, удивительного, необычного — но чуждого.
Для чувства изумленного узнавания нужно совпадение образа произведения с подспудно сформировавшимся образом в мозгу воспринимающего — и величайшей заслугой творца является способность вывести этот образ на свет из мрака бессознательного.